Дмитрий Быков. Борис Акунин: Что такое для Фандорина выстрел в голову?! // Собеседник, 2016, №24(1613) от 29 июня - 5 июля, с. 12-13. Немцова (слева) убили, на Пономарева (справа)
завели уголовное дело, Акунин уехал сам С Акуниным теперь не очень-то увидишься в России. Он живет в Лондоне, работает во Франции, печатается везде. А сюда обязательно приедет, но не завтра и даже не послезавтра. Последний раз я с ним пересекся на варшавском книжном фестивале Big Book. Отрадно, что некоторые соотечественники добрались сюда специально, чтобы расспросить Акунина о российском прошлом и будущем. А чего не добраться-то – два часа лёту? «Фандорин вернется в восемнадцатом»
– Хотя вас сейчас воспринимают прежде всего как автора новой «Истории Российского государства», я уж по старой памяти спрошу про Фандорина. Будет ведь еще один роман о нем? – Да. В восемнадцатом году – по крайней мере, таковы планы. И на этом с Эрастом Петровичем всё.
– Что за странная закономерность – герой книжной серии должен умереть и воскреснуть? Холмс, Гарри Поттер... Христос, да простят меня теологи... – Но Фандорин не умирал.
– А в «Черном городе»? – Подумаешь! Что такое для супермена выстрел в голову?
– В «Статском советнике» поставлен детский как бы вопрос, на который я и поныне не знаю ответа. Почему в России приличные люди всегда идут в оппозицию, а неприличные – во власть? – Не всегда, но часто. Причина проста. У плохих людей чрезвычайно ясное представление о добре и зле: добро – все то, что лично для них выгодно, а быть при власти выгодно, и власти с ними удобно. У хороших эти представления несколько более размыты, не так императивны. Таких людей интересуют всякие непрагматические вещи вроде истины или общего блага, и это создает для власти лишние проблемы.
– Чем вы можете объяснить многочисленные нападки на вашу «Историю» со стороны профессионалов – не только почвенников, но и западников? – У них возникло ощущение, что дилетант вторгается на их территорию, очень нахраписто и нагло. Но это совсем другая территория и другая аудитория. Я пишу для людей, которые историю не знают и, может быть, даже не хотят ее знать. И я не изображаю из себя профессионала. В моей «Истории» изначально не было заранее выстроенной концепции. Я нащупал ее только на третьем томе и пока еще ее проверяю. Если она верна, то в сегодняшних проблемах страны, в явном откате назад, виноваты не столько конкретные личности, сколько причины гораздо более глубокие.
Мне сегодня кажется, что, если через какое-то время в России случится революция, прилетит в запломбированном самолете условный Ходорковский, то новая власть опять окажется заложником все той же государственной конструкции. При ней наша гигантская территория может управляться только вертикально, пирамидально. Нужна настоящая федерализация, когда жизнь в регионах будет определяться на местах, а не в далекой столице.
– Но это сегодня самая запретная тема. Любые упоминания о ней приравниваются к экстремизму, расчленению, бог знает чему... – Да мало ли что у нас сейчас запрещают. Мыслить никто запретить не может. В XXI веке успешны только те страны, где не подавляется инициатива и живая жизнь в провинции. Времена, когда все регулировалось наверху, ушли в прошлое. Слишком жесткая вертикаль в конце концов как раз и приведет к тому, что страна может развалиться на куски – потому что, кроме этой вертикали, ничто ее не будет удерживать вместе. Это очень опасно. Государство должно помогать провинции развиваться. И уж по крайней мере не мешать, не высасывать из нее соки.
Вот я занимаюсь сейчас семнадцатым веком – и ясно вижу: в России в ту пору успешно шли только те процессы, до которых не дотягивалась железная лапа власти. Например, освоение Сибири, на что у Москвы, занятой другими заботами, не хватало ни внимания, ни средств. В Сибирь уходили вольные люди, обустраивались там по своему разумению, и все у них, вдали от дьяков, отлично получалось.
В нынешней России любая инициатива тоже успешна ровно до тех пор, пока к ней не начинают принюхиваться разнообразные власть имущие. Я недостаточно умен и образован, чтобы сформулировать концепцию «правильного устройства» страны в точных тезисах, поэтому я пишу про это роман. Он будет называться «Счастливая Россия», и по жанру это будет утопия, редкая птица в современной литературе.
– Когда это выйдет? – Когда допишу. Я не тороплюсь, это роман из числа серьезных, которые я подписываю обоими именами – Акунин-Чхартишвили. Я вообще становлюсь все более серьезным и занудным. Необратимые возрастные изменения. Вхожу в третью терцию жизни. Первая – до тридцати лет – это детство. Вторая – до шестидесяти – молодость. А потом начинается третья, и она может быть либо старостью, либо зрелостью. От тебя самого зависит.
«В молодости мы только пили и кривлялись» – Давайте поговорим о Советском Союзе. Я попробую объяснить, почему он лучше нынешней России. Представьте себе, что был плохой человек, но у плохого человека есть шанс одуматься, измениться... А теперь труп, и у трупа уже нет такого шанса. – У меня ровно противоположные ощущения. Сейчас страна тяжело больна, но она живая. Советский Союз во времена моей молодости – это было нечто совершенно мертвое, где вообще не имело смысла что-либо делать. Любая попытка сделать карьеру, чего-то добиться была сопряжена с унижением и ложью, любой рост покупался ценой низости. Оставалось пить и валять дурака, чем мое поколение и занималось. Я учился в так называемом идеологическом вузе, и атмосфера там была довольно тухлая.
– Кто же вас гнал в идеологизированный вуз? – А больше изучать Японию было негде.
– Вы согласны, что этика Фандорина – отчасти самурайская? – Нет, конечно. Она скорее конфуцианская. Самурай служит хозяину, а «благородный муж» Конфуция – своим собственным представлениям о правильности. Над ним нет господина. И «благородный муж» никогда не будет частью системы, если она порочна, – даже если это собственное государство. Вот почему в советской России после революции «благородные мужи» (а были и такие, при всей моей нелюбви к большевизму как к идеологии) очень быстро перевелись и остались одни «самураи», служившие известно какому господину.
– Но Советский Союз закончился году в двадцать девятом, а дальше пошел так называемый русский реванш... Вы в «Истории» не касаетесь этого вопроса? – Я думаю остановиться на семнадцатом годе. Трава на могилах не так еще высока, чтобы трогать последующие события. Боюсь, мне не хватит объективности.
– А в известном смысле вы правы. История в прежнем смысле закончилась с распадом Австро-Венгрии. – И что же началось?
– Личность не справилась, на Первой мировой сломалась. Дальше – век масс, сетей, коллективов. – Что вы! История человечества еще вся впереди. Мы пока еще на средней стадии развития. Посмотрите, насколько смягчились нравы, насколько прибавилось человечности, заботы о слабых, заботы об окружающей среде. Ничего этого еще в середине прошлого века не было. Дикости, конечно, еще очень много, но прогресс, безусловно, есть...
– Нравы не смягчились, а измельчали. – Только в том смысле, что в более спокойные времена нет потребности в высокой драме и трагических переживаниях. Но в этом смысл прогресса – уходить дальше от потрясений, от подростковых эксцессов...
«Для писателя главное – фильтр» – Просто ни вы, ни я уже будем не нужны в этом новом человечестве. – Может быть, и не нужны, но на наш век приключений хватит. Это ведь когда еще будет – эпоха всеобщей ответственности и взрослости! Россия, я думаю, пока переживает подростковый возраст. Да и Америка не шибко взрослая. Она слишком верит в силу, в ковбоя на мустанге. Там тоже есть склонность к разрубанию узлов, если не получается их развязать. Самые взрослые общества сегодня – североевропейские. Им, наверное, ментально лет сорок.
– Но там невыносимо скучно жить! – В молодости – может быть. Но ведь можно путешествовать. А в зрелости покой продуктивен. У человека в возрасте должна быть возможность спокойно осмыслить свою жизнь.
– Вот в Советском Союзе такая возможность была, и культура там была великая. – Вы имеете в виду «культурную революцию» вроде достижений всеобуча?
– Не только. Советский Союз был сложной системой, а дальше пошло радикальное упрощение. – Дима, я понял, что вы собою представляете. Вы – поэт. И все ваши теоретические выкладки – это поэзия. С поэзией не спорят.
– Ну да. – У меня есть такая игра – я пытаюсь докопаться до дна каждого понятия, найти для него ключевое слово. Вот в писателе кодовое слово – «фильтр». Потому что ты пропускаешь всю информацию через себя, отсеивая ненужное и оставляя только то, что пригодится для книги. А в понятии «поэт» – что, по-вашему, ключевое?
– Поэт и есть поэт. – …«Шаман», я думаю. Камлает, верит сам и заражает своим трансом окружащих.
– Как вы почувствовали, что не можете... не хотите... оставаться в России? – Очень уж мне не нравится нынешняя российская атмосфера: что мы – прекрасные, а все остальные – ужасные. Я почувствовал, что в такой атмосфере писать не смогу. Все время хочется стоять где-нибудь в пикете. Одиночном. Нет, я лучше буду писать книжки.
– Мне всегда была интересна ваша вера, если она у вас вообще есть... – Я не атеист, поскольку атеизм – тоже своего рода вера. Скажем так: я открыт всем предложениям.
– А в бессмертие души верите? – Верить не верю, но очень надеюсь. Это у вас должно быть точное представление о загробном мире, вы же православный. В православии все очень четко обрисовано – вечного ада там нет, он скорее похож на католическое чистилище.
– В ад я не верю, но для некоторых сознательных, целенаправленных злодеев его допускаю. – А для остальных?
– Остальные как-то сольются с мировой душой. – Какое же это православие, если мировая душа?
– Православие в том, что я верю в справедливость. – А я верю в любовь, которая исключает всякую справедливость. Любовь – дело мафиозное, и мы хотим, чтобы нас любили такими, какие мы есть, даже если мы этого не заслуживаем. К черту справедливость.
– Вы ее видели, настоящую-то любовь? – Конечно, видел. И много раз про нее писал. Вот у меня параллельно с «Историей Российского государства» идет серия исторических романов – и там всё про любовь, про любовь, про тысячу лет сплошной любви. Это ведь история одного рода. Без любви он бы не выжил.
– Семейные фотографии вы коллекционируете именно поэтому, как я понимаю... – Да, меня очень занимает частное и семейное как бастион живой жизни в осаде вражеских полчищ. Вся наша история – про это. Я в каждом новом городе ищу такие фотографии в антикварных магазинах. Из них потом придумываются сюжеты. В Варшаве сейчас тоже нашел несколько. Буду рассматривать. Может быть, они мне что-нибудь расскажут про себя.
– А можете вы вспомнить, как придумали первую историю – «Азазель»? – Очень ясно. Я вдруг увидел картинку. Совсем как это описано в «Театральном романе». На скамейке сидит девушка, к ней подходит молодой человек, задает какой-то вопрос, крутит барабан револьвера, стреляет. Кстати, при всей фантасмагоричности сюжета «Азазеля» в основе его лежит вполне реальное дело баронессы фон Розен, игуменьи Митрофании. Крупно жульничала ради благотворительных целей. Интересная коллизия.
– Напоследок скажите: что сейчас делать оппозиции? Вроде ничего уже нельзя... – Прилично себя вести – по контрасту с оппонентами. Пусть они врут и воруют, а мы должны быть порядочными людьми. Не собачиться между собой. Демонстрировать, что наши ценности лучше и что жить по-нашему тоже лучше. Пока с этим как-то не очень выходит, увы.
В последнее время писатель задумался
о «Счастливой России» (с) Собеседник